— Что вы не любите, просто физически не переносите? Я видела много человеческого страдания на войне. Волонтерство показало мне, что страдание есть и в обычной жизни, рядом с нами, вокруг

Ольга Алленова : Родилась в Северной Осетии, в городе Моздоке, окончила факультет журналистики Северо-Осетинского государственного университета. С самого начала второй чеченской кампании работала в Чечне. Писала о терактах в “Норд-Осте” и Беслане, о событиях в Ингушетии, Южной Осетии, Кабардино-Балкарии, Грузии, Абхазии, Азербайджане и Нагорном Карабахе. В настоящее время - специальный корреспондент издательского дома “Коммерсантъ”, постоянный автор газеты “Коммерсантъ” и журнала “Коммерсантъ Власть”. Постоянный .

Больничные бабочки

– Политические расклады в Ингушетии, Южной Осетии, Грузии, Нагорном Карабахе, теракты в «Норд-Осте» и – и вдруг мы, читатели, видим вас с другой стороны: социальные темы, отказники, «закон Димы Яковлева». Я знаю, что это всё началось с одной московской больницы.

– С чего началось, сказать уже трудно. Лет пять назад у меня сформировался внутренний запрос на волонтерство.

Журналистика – это моя профессия и вообще моя жизнь, но хотелось сделать что-то еще, помочь человеку напрямую.

Как раз в это время в нашем приходском храме повесили объявление о том, что в детской инфекционной больнице нужны волонтеры для заботы о детях-отказниках. Моя подруга говорит: «Давай попробуем». В тот момент было страшно: «Юля, это всё-таки совсем маленькие дети, инфекционная больница, ответственность большая».

Но всё-таки решились, пошли на собеседование в благотворительный фонд, который помогал больнице. С улицы в больницу, понятно, не попадешь. Нам сказали: ходите, учитесь под присмотром старших волонтеров. В смене обычно работал человек опытный, который рассказывал и объяснял: как переодеть, как помыть, какие угрозы бывают. Но постепенно свободы стало больше. Месяца через три уже мы ходили без координатора. «Нашим днем» стала вторая половина воскресенья.

Как первый день там прошел?

– Ужасно. Нас привели в палату, где лежал очень тяжелый ребенок с множественными нарушениями развития, старший волонтер и координатор его кормили через шприц. Раньше я таких детей не видела. Боялась к нему подойти. Я пришла домой и сказала себе: «Это точно не мое, больше не пойду». Но я пришла и стала ходить.

Первое время я не ходила на тот этаж, где лежали дети с тяжелыми нарушениями. Мы работали с детьми более-менее здоровыми, они попали в больницу только потому, что стали отказниками. Хотя здоровыми их назвать нельзя – пока лежали в больнице, они сильно болели всевозможными инфекциями. Прогулок не было, многие дети лежали месяцами в боксе, пока на них оформляли документы для перевода в детский дом. Мы их кормили, купали, переодевали, играли с ними. Можно было ребенка из вот этой зарешеченной кроватки достать…

– На руки брать разрешали?

– Разрешали, но медсестрам это не очень нравилось: «Вы их балуете, потому что ночью они будут плакать». Дети быстро привыкают к рукам. Но я считаю, что если не брать ребенка на руки, то нет смысла туда вообще ходить. Для ребенка общаться со взрослым не менее важно, чем быть вымытым и накормленным.

Я помню ребенка, которого только что изъяли из семьи, и он кричал сутки. Его никто не мог успокоить. Только на руках немного успокаивался, но всё равно ему было очень плохо, потому что он оказался среди чужих людей.

Фото с сайта kommersant.ru

– За что изъяли?

– Волонтерам не дают такой информации, хотя мы пытались, конечно, постоянно это узнавать. Бывало, что какая-нибудь медсестра скажет, что и как. Часто нам говорили, что «мамаша пьющая», но проверить же это невозможно. Нужно понимать, что мы туда изначально шли помогать детям, чтобы им было не одиноко в этом боксе. Было условие: «ни во что другое не лезем». Спорное, но до какого-то времени мы его принимали.

Где-то год мы ходили только в отделение, где лежали более-менее здоровые дети. А потом случилась зима, волонтеры стали болеть, и однажды, кроме нас с Юлей, никто не пришел. И мы пошли в отделение, где лежали дети с множественными нарушениями. Наверное, в другой ситуации я не решилась бы, но тут выхода не было – ребенок хотел есть, никого рядом не было, я подошла к нему и покормила его через шприц.

Как только делаешь первый шаг – всё, страх уходит, ты оказываешься как бы в орбите этого ребенка и начинаешь чувствовать его. Ты перестаешь видеть все его увечья – это просто ребенок, и он голодный. И я видела, как он рад, что к нему пришли. Он улыбался. Я взяла его за руку – и он улыбался. Для меня это было таким открытием, что ты делаешь всего лишь какую-то малость, а этот ребенок счастлив.

Для него твой приход – как будто весь мир откликнулся на его одиночество. Я тогда и перестала бояться детей с такими тяжелыми нарушениями.

Потом появился у нас мальчик Толя, он был незрячий, и у него был ДЦП. Такой очень худенький, руки и ноги в спастике, напряженные и не разгибаются. Он целый год лежал в отделении. Я помню тот первый момент, когда появился контакт с ним. Его надо было искупать, но все боялись вынимать его из кровати, таким он казался хрупким. Поэтому его обычно мыли влажной салфеткой в кровати, и он вообще свою кровать никогда не покидал.

Мне казалось, что если бы он оказался в ванной, например, то это расширило бы его мир. Медсестра сказала: «Можно», я застелила ванну пеленками, перенесла его туда и вымыла. Он сначала плакал, потому что ему было страшно. Но этот поход в ванную для него был как для другого ребенка первая поездка на метро. У него появились какие-то ощущения, он даже устал и быстро заснул в кровати, держа меня за палец своей ручкой. Купаться он потом полюбил. И я потом почти год ходила уже в основном только к нему. Он меня узнавал сразу, хотя не видел. Радовался.

Мне кажется, я в своем внутреннем развитии шагнула за этот год сразу лет на 20. Он меня очень изменил. Однажды я пришла – а его нет. Стала бегать, выяснять, мне сказали, что его вернули кровной маме. Я, конечно, переживала, но было понятно, что мама – родной человек, и с ней всегда лучше, чем в больнице. Думаю, что мама его в свое время сломалась и ребенка отдала в детдом по заявлению, это же такая государственная «услуга» у нас в стране. А поскольку ребенок тяжелый, его в больницу поместили. А потом она передумала и решила его вернуть.

– Есть дети, которые спокойно воспринимают изъятие из семьи?

– Нет, я таких не видела ни разу. Они все плачут очень горько, у них у всех боль, обида, непонимание. И им очень страшно. Когда я читаю новость о том, что где-то забрали ребенка не из-за какой-то физической угрозы для жизни, а потому что продуктов нет в холодильнике – меня колотить начинает.

Раньше эти дети по полгода лежали в больнице, в этих боксах. Мы долго не понимали, почему это происходит. Потом Юля привязалась к одному ребенку и решила его забрать. Мы стали выяснять, и оказалось, что родители ребенка под следствием, а сам он в больнице уже 7 месяцев, потому что потерялось свидетельство о рождении. Просто иногда органы опеки считают, что больничный бокс ничем не отличается от детского дома и что там ребенок в безопасности и под присмотром, и какая разница, в больнице он или в детском доме. Я думаю, если бы они видели своими глазами этих детей хотя бы на протяжении полугода, они бы всё поняли.

Ребенок смотрит на мир из-за решетки. Он не гуляет. Ему делают укол, когда он спит, и, просыпаясь, он рыдает, а успокоить некому, потому что ночная медсестра одна на отделение. Он убаюкивает себя сам, качаясь в кроватке. Он не ходит, не играет, не двигается, потому что для этого нужно сопровождение взрослого. В общем, я сломалась и написала про это статью. Про то, что изъятых из семьи детей, подкидышей, отказников необоснованно кладут в больницу, и дети там начинают отставать в развитии так, что потом даже в хорошей семье очень трудно справиться с последствиями.

Были разбирательства, у меня был разговор с руководством больницы, они были недовольны тем, что волонтеры пишут статьи, но вроде бы мы друг друга поняли. Московские власти провели расследование, были какие-то заседания, где запретили держать детей так долго в больнице без показаний. Хотя к тому времени уже было и постановление правительства, которое запрещало это делать. Ну и в нашей больнице детей сразу стало сильно меньше.

Вообще больница не должна быть местом жительства, туда ребенка надо класть, только если он нездоров. А так – в дом ребенка.

В конце концов, дома ребенка – это медицинские учреждения, там есть врачи, там есть на худой конец изолятор, но там даже в изоляторе к ребенку будет приходить воспитатель, няня, он там не будет один. В больнице эти дети – объект медицинских манипуляций, в обязанности медперсонала не входит общение с ребенком.

– А кормит их в больнице кто?

– Волонтеры кормят.

– А если волонтеров нет?

– Всё зависит от того, сколько детей в отделении. Если это вирусный сезон, то много и из детских домов, и отказников. Детей старше года нужно кормить из ложки, и это огромная проблема. Две медсестры на отделение днем и одна в вечернее и ночное время. Ну конечно, она быстро-быстро запихнет ему что-нибудь в рот, но это не тот прием пищи, который нужен маленькому ребенку.

Тех, кто пьет из бутылочки, тоже не кормят индивидуально – нет времени. Медсестра сворачивает пеленку, кладет на нее бутылку, соску в рот – и дальше побежала раздавать еду, она не может ждать 10 минут, пока ребенок выпьет молоко. Потом она снова бегает и проверяет, как поели, не захлебнулся ли кто. А еда – это целый ритуал, это общение ребенка со взрослым, такая сакральная для ребенка процедура. Но вместо этого он получает безликое пространство по ту сторону бутылки.

– Вы сейчас продолжаете ходить в больницу?

Нет. Наверное, нужно было сделать перерыв, чтобы не выгореть. Во многих благотворительных фондах, в «Перспективах», например, есть правило – отработал волонтером год, и всё, дальше – или уходи, или учись, чтобы уже профессионально заниматься этой темой.

Я работала волонтером в больнице 4 года. Иногда очень тянет туда. Это словами не объяснить. Вот у тебя выходной, и ты не хочешь никуда идти, и дел много, и погода плохая, и с детьми бы в кино сходить. Прямо себя заставляешь: надо, надо. А потом эти несколько часов пролетели незаметно, ты уходишь домой – а в душе какие-то большие, тихие бабочки порхают. Такое бывает только иногда после литургии в храме. Некоторые наши волонтеры, кстати, ходили в первую смену в воскресенье, эта работа для них была как церковная служба.

– То есть больше вы не волонтерите?

– Вот так регулярно, как это было в больнице, нет. Мы иногда с моей подругой и коллегой ездим в один подмосковный ПНИ, там живут люди, которые очень беззащитны, и они очень рады гостям. А весь 2014–2015 учебный год я как волонтер возила на занятия в «Даунсайд Ап » мальчика Ваню из ДДИ № 21. Занятия были раз в неделю по понедельникам, Ваня очень их любил. Сейчас он живет в семье.

Был период, когда волонтерство было для меня чем-то дисциплинирующим, это выстраивало мою личность, что ли. Сейчас это просто состояние души.

Мне всё время хочется кому-то помогать, и я этому рада.

В своей работе уже иногда тоже не могу отличить – вот за эту тему я берусь, потому что хочу помочь или потому что там есть информационный повод.

– А если нет повода, а хочется помочь?

– Информационный повод всегда можно найти, наша жизнь состоит из информации.

Невоенный корреспондент

– Вас знают по репортажам из горячих точек, а теперь вы чаще всего пишете про острые социальные проблемы. Что изменилось? Не хочется вернуться к Кавказу?

Я всегда могу поехать в командировку и от Кавказа я не отказалась. Сейчас езжу, но редко. Одну страницу, правда, я перевернула навсегда. В 2007 году я написала книжку про Чечню , обобщила свой опыт и больше туда не ездила. Большинство друзей, которые у меня там были, погибли. Разрушенный Грозный остался в моем сердце навсегда.

Мне кажется, что сейчас Грозный – это декорация, он не настоящий. Настоящий Грозный разбомбили, вывернули ему всё нутро. Из разлома в доме свисает пианино, дедушка стоит на балконе и смотрит, не летит ли бомбардировщик, люди выползают из подвалов за какой-то едой. В этом городе была беда и какое-то непонятное величие. Он был жив, несмотря на то, что его убили. Я боялась, что новый город всё это вытеснит и я перестану помнить. Не хочу про это забывать. Это очень важный кусок моей жизни, и он дал мне понимание, что такое война и почему ее никогда-никогда нельзя оправдать.

Фото: Алексей Тихонов, kommersant.ru

– А как вообще связаны война и социальные темы? Как это сошлось в вашей жизни?

– Война – это и есть большая социальная тема. Меня в войне всегда интересовали не тактические и стратегические задачи и их выполнение, не политические и военные цели. Интересовал человек, который в этом живет.

Я видела много человеческого страдания на войне. Волонтерство показало мне, что страдание есть и в обычной жизни, рядом с нами, вокруг.

Я помню, как ходила вокруг да около темы сиротства, которую приоткрыл больничный опыт, и не могла понять, как про это написать. Я обсуждала это с одним из редакторов, но тогда в информационном пространстве социальные темы, сиротские темы еще не осознавались как приоритетные и не казались такими уж важными.

А потом случился . Это был такой удар под дых, невозможно было дышать и не думать про этих детей. Я видела детей, которые в одночасье лишились семьи, а кто-то из них до сих пор в детском доме живет. Многие люди впервые задумались о том, как живут дети за этими сиротскими заборами. И жизнь этих детей не сильно отличается от жизни людей на войне. И те, и другие выживают. И те, и другие могут умереть, потому что их жизнь не приоритетна.

Вообще нарушение права человека на жизнь в одном регионе неизбежно приводит к тому, что потом это право нарушается повсюду. В книжке про Чечню я именно про это и хотела сказать. Сначала мы допускаем маленькую войну где-то, как кажется, далеко от нас. А потом война поселяется в наших головах.

– Как вы вообще приняли решение поехать в Чечню? Помните свой первый день там?

Я окончила институт в Северной Осетии и работала в местной газете. На Моздокский аэродром прилетел Путин, тогда еще премьер, война только начиналась. Меня отправили туда, я ехала из офиса: деловой костюм, каблуки, всё как положено на официальных визитах. Я не знала, что такое военный аэродром. Такси довезло до блокпоста, а дальше километра два по колено в грязи. В таком дурацком виде дошла до аэродрома. У костров грелись журналисты в разгрузках, такие стреляные волки. Ну, я их повеселила, кое-кто до сих пор вспоминает эти каблуки и прическу с макияжем.

Я, конечно, быстро сообразила, в чем дело, вернулась домой, переоделась в джинсы и кроссовки, и ближайшие года два так и ходила. Но поскольку меня уже запомнили, то и отнеслись хорошо, и друзья появились. С некоторыми ребятами дружу еще с той поры. Через несколько дней привезли беженцев из Чечни, потом был первый выезд в Чечню, так всё и началось.

– Что запомнилось в жизни военного корреспондента?

– Я никогда не считала себя военным журналистом.

– А кем же тогда?

– Военный корреспондент – это корреспондент газеты «Красная звезда». У него есть погоны, он прикомандирован к какой-то воинской части. Я была обычным журналистом. Я приехала в горячую точку, чтобы попытаться разобраться, что вообще происходит, и показать жизнь в этой точке.

– Так что больше всего поразило в Чечне?

– Дом, из которого торчало пианино, мне до сих пор иногда снится. Я не представляла раньше, как это выглядит. В фильмах о войне мы что видели? Бомбы падают – дом разваливается на куски, одни руины. А тут просто половины дома нет, он разрезан пополам. Из этой половинки, как из нутра живого существа, видны органы этого дома: пианино висит, кресло стоит, какой-то кусок шторы.

Была жизнь, какая-то человеческая история, а потом просто топором ее разрубило, ничего не осталось.

В январе 2000 года мы приехали в Грозный с самой первой колонной МЧС, город был только-только взят федеральными войсками. Они поставили на площади Минутка полевую кухню, где раздавали кашу. Я видела, как абсолютно пустой, мертвый город начал оживать. Откуда-то из-под земли за этой кашей стали выползать люди, серые тени. Помню пожилого мужчину, в хорошем профессорском пальто, интеллигентного вида. Ему дали миску с кашей, а ложку еще не дали – и он рукой начал эту кашу есть. Это была картина апокалипсиса.

Тогда во мне произошел такой мощный поворот сознания. До того я находилась на военной базе, нам постоянно говорили, что мы освобождаем Чечню и Грозный от боевиков, что местные жители ушли, для них был коридор… А потом вдруг я вижу, что вот они, мирные жители, и мы бомбили, получается, своих, этих стариков, которые сидели в подвалах. Они жили там и после – помню уже в 2002 году женщину, у которой разрушили дом, она жила в абсолютно ужасных условиях. У нее было лицо абсолютно святого человека, который пережил страшные события в своей жизни, всё это принял и остался с миром в душе. Это тоже было открытие – вот эти лица без ненависти.

– Когда было страшно?

– Честно говоря, редко. Я была девчонкой со счастливой уверенностью, что со мной ничего не случится. Сейчас я совсем другая. В начале 2000 года ополченцы Гантамирова зашли в третий микрорайон города, на окраину, в уже взятый федералами район. Мы были с ними, они поднялись на крышу установить российский флаг, а мы полезли на это посмотреть. Дом был частично разрушен, лестничные пролеты с провалами. Стоим уже на крыше, они привинчивают флаг, а в небе появляются истребители.

Все забегали: «Быстрее, вниз! Сейчас начнут бомбить! Быстрее!» И я стою на ватных ногах. Даже не помню, как сбежала вниз, через все эти дыры в лестнице. Вот тогда было страшно. А больше даже ничего такого и не вспомню. Ну, в канаве какой-то лежали, когда шли бои за Комсомольское, потому что обстрелы были. Неприятно.

Но в момент, когда всё это происходит, не страшно. Потом, когда вспоминаешь, бывает. Вообще война страшна сама по себе. Не только по ощущениям, а по смыслу. Живут люди, а потом приходит кто-то, кто прекращает эту жизнь. Мы, к сожалению, сегодня забыли про всё, что тогда происходило в Чечне, про наши ошибки, а если бы не забыли…

– Что бы было?

– Было бы осознание того, что война – это плохо. Всё нужно было делать по-другому. Я не военный человек, я не знаю, как правильно бороться с группировками, захватившими какой-то регион. Это могут быть какие-то группы специального назначения, ведет же успешно борьбу с террористами тот же Израиль. Наверняка есть варианты, при которых исключены ковровые бомбардировки собственной территории. Это же была жестокая война со своим народом, где было очень много вранья, где погибло много мирных и невиновных людей.

Многие отнеслись с симпатией к идее участия нашей страны в конфликте на Ближнем Востоке.

– Люди, которые войну видели, никогда не будут ее приветствовать. Невозможно принять мысль, что я, человек, могу приветствовать смерть другого человека. Сегодня это человек чужой национальности и другой веры, а завтра он может быть моей веры, моей национальности, похожий на меня – да это я могу быть этим человеком.

Можно взять любой конфликт – Чечня, где отмороженные бандиты терроризировали людей, ИГИЛ (организация, запрещенная на территории РФ. – Прим. ред.) , действительно страшная и многим угрожающая мировому порядку… Но неужели это можно решать ковровыми бомбардировками? Уже известно, что от этих бомбардировок гибнут мирные люди, а значит, это уже неправильно.

Я считаю, что если мы совершили несправедливость – к нам вернется. Хочется, чтобы люди понимали, какие последствия могут быть у этих ура-патриотических настроений.

В свое время Россия вступила в Первую мировую войну на волне вот таких патриотических настроений, а к чему это привело? К революции, гражданской войне, террору.

Нельзя допускать вот это легкомысленное: «Ну ладно, ну разбомбили, ну погибли мирные жители, это же война, а где они не гибнут». И нельзя допускать эти постоянные состязания с Америкой: «Им можно бомбить, а нам нельзя?» Да нельзя, ни им, ни нам. Я не считаю оправданными военные кампании США в Ливии и Ираке и не понимаю, почему мы должны на них в этом вопросе равняться. С одной стороны, мы позиционируемся как страна более духовная, чем западные страны, традиционная и православная, а с другой – говорим: «Да ладно, кто не гибнет, это же война». Как-то это не вяжется.

Восемь кошек и павлопосадские платки

– Вы родились в Моздоке?

– Каким он был в конце 80-х? Как жила ваша семья?

– Это так интересно? Я обычно с некоторым усилием заставляю себя читать какие-то биографические истории. У меня была самая обычная семья. Мой отец был геологом по образованию, и второе его образование – инженер-строитель.

– Самая романтическая советская профессия.

– Геологом он работал очень мало, потому что сломал плечо во время одной из экспедиций. Его жизнь довольно трагично складывалась – потеряв первую работу, он стал строить, и дома, и ГЭС, и много чего. Хотел с друзьями начать бизнес – выращивать арбузы и продавать, но попал под статью «спекуляция», помните, такая была. Отсидел 3 года. Мать хваталась за любую работу, вплоть до разгрузки каменного угля, чтобы кормить трех детей. Меня отвезли к бабушке, в Моздок, я училась в интернате, ночевала дома. После возвращения отца мы туда переехали. Это был интересный, хороший город, много жило казаков, у меня у самой дед терский казак. В моем классе учились грузины, корейцы, чеченцы, осетины, азербайджанцы, армяне, русские.

– А что-то важное из той поры помните?

– Был важный человек – учитель русского языка и литературы Эдуард Митрофанович Пышнограев. Всю жизнь его вспоминаю и думаю, как всё-таки важно, чтобы в школьной жизни ребенка встретился хотя бы один настоящий педагог. Он очень тонко чувствовал слово. Я не любила Маяковского, а он однажды читал нам Маяковского на уроке со слезами, и я тогда впервые каждое слово в этих стихах прочувствовала. Благодаря ему я люблю русскую литературу и многое в моей жизни сложилось определенным образом.

В десятом классе я поняла, что я хочу быть журналистом – буду писать статьи про стариков и детей. Вот удивительно, но одной из первых моих статей на первом курсе был материал про детский дом во Владикавказе. Я была стажером при журналисте газеты «Северная Осетия» Игоре Льянове, он взял меня с собой в этот детский дом, и когда мы только подошли к воротам, я его спросила: почему возле детского дома кладбище? Потом во время общения с сотрудниками выяснилось, что это самая большая их проблема: каждый день на городском кладбище похоронные процессии, а дети смотрят на них из окна и плачут. Когда мы вышли оттуда, Игорь мне сказал: «Ты увидела главное, молодец».

– А в институте было легко?

– Учиться было легко, не было ненавистных мне физики и химии, все предметы мне казались интересными. Но было очень трудно материально. После возвращения из тюрьмы отец работал на случайных работах. Я неожиданно поступила на журфак во Владикавказ, но никто не понимал, на что я буду жить в чужом городе. Отец занял денег, снял мне комнату в квартире у прекрасной женщины, литовки. У нее было восемь кошек, и мы с ними не сразу друг к другу привыкли. Женщина была совершенно потрясающая. Я прожила у нее два года, бывало, что денег на оплату жилья не было, она говорила: «Ладно, отдашь потом». Потом я уже устроилась работать в республиканскую газету, появились гонорары, стало легче жить.

Но отца, конечно, сломали. У меня до сих пор сильная за него обида и в моей ненависти к советскому режиму есть сильный личный мотив. Не говорю уже о том, что дед моего отца, латыш, в 1937 году был расстрелян вообще ни за что. На излете советской власти отца вызвали и сказали, что дадут справку о реабилитации. Он за этой справкой даже не пошел. В этом вся система – ни извинений, ничего. Просто справка.

– Латышские корни с одной стороны…

Если покопаться, каких только нет. Бабушка латышка, ее муж – терский казак, с другой стороны дед осетин и бабушка – русская из Симбирска. Но вот казачьего во мне, наверное, больше. Лошадей люблю – аж дух захватывает! И павлопосадские платки, дома целая коллекция. Однажды в дагестанском музее увидела костюм терской казачки – на плечах большой желтый платок с красными розами. Сразу поняла, это вот мое, родное.

Вера, смерть и цинизм

– Вы бывали рядом со смертью. Как вы ее воспринимаете, состояние этого перехода?

– О смерти говорить словами совершенно бессмысленно. Я глубоко убеждена, что мы здесь на земле, в нашей земной жизни, проходим какое-то испытание. Это абсолютно временная ситуация, в которой оказывается человеческая душа. Я не знаю, для чего. И те, кто уходит отсюда безвременно и рано, – наверное, им там лучше, чем нам. Они прошли какое-то свое испытание, а мы еще нет.

. У нас даже дискуссия такая была.

– Мне кажется, что смысл только один может быть. Достоевский говорил, что сострадание – это важнейший принцип человеческой жизни и, может быть, даже единственный. Этот подход мне очень близок.

Мы приходим в этот мир, где много боли и страдания. И кому-то надо помочь, облегчить ему жизнь, открыть сердце для чужого страдания.

Ведь Христос пришел именно для этого, открыл сердце для страдания, прошел через него и так нас искупил. А мы ведь должны стараться быть на Него похожими. Тоже проходить и через страдание, и через сострадание.

– Каким был путь к вере?

– У меня была замечательная бабушка, но всю жизнь прожила на Кавказе. И сохранила свое крепкое отношение к вере. Она стала моей крестной. С 14 до 17 лет я глотала Библию и Достоевского.

Потом жизнь закрутила, на войне начались вопросы вроде «если Бог есть, то как Он это всё допускает» и так далее. Был такой длинный период размышлений. После Беслана всё изменилось. Мне помогли люди, которые там жили. Я что-то поняла про страдание и сострадание. Про то, что Бог не может оградить человека от зла, потому что Он дал ему свободную волю. Но в нашей воле выбрать добро или зло, сострадание или равнодушие.

– Сейчас говорят, что люди стали «циничными», цинизм – это что?

– Это когда на утверждение, что война – это плохо, потому что разбомбили мирных жителей, – тебе отвечают: «Ну что ж теперь делать, войны без жертв не бывает». Вот это цинизм. Когда ты ставишь интересы чего-то (корпорации, государства, идеи) выше человека, его интересов и его жизни.

Может быть, те, кто так говорит, думают, что их это не коснется лично. Цинизм и в этом заключается: легко рассуждать о жертвах и потерях, когда ты знаешь, что это тебя не коснется. Но штука-то в том, что это рано или поздно касается всех.

– А бывает журналистское выгорание, когда опускаются руки? Когда понимаешь, что бьешься лбом об стену?

– Бывает. Особенно когда долго бьешься и понимаешь, что ничем не можешь помочь. Вот сколько уже общественники бьются с этой чудовищной системой психоневрологических интернатов. Сколько про эти концлагеря написано и рассказано. Как там унижается человек, какие преступления против личности там совершаются. И как много шансов у каждого из россиян оказаться в таком ПНИ. Сколько приведено примеров, как эта система устроена в развитых странах, как выгодно для государства и для семьи развивать сопровождаемое проживание. А нам вот опять говорят, что в стране построят еще 100 ПНИ. Расширяем систему концлагерей.

Или вот эта история с . Такой был общественный резонанс – и никто даже не извинился перед семьей.

У многих людей опускаются руки, я знаю. Но даже если исправить уже ничего нельзя, можно сохранить человеческое лицо. И делать больше добра.

Тогда общая атмосфера зла скукоживается и уже не так сильно давит на людей, не ввергает их в полное уныние, не подчиняет себе.

В моей жизненной философии добро и зло лежат на чашах весов. И я думаю, что добро сильнее.

Жизнь человека никогда не была простой, если посмотреть на историю – людям всегда было плохо и страшно. Смутное время, религиозные войны, революции. Но мне кажется, что потенциал у человечества еще есть. Хотя мы уже изрядно его исчерпали и подточили веру в себя у Господа Бога. Но если люди собирают огромные деньги на аппарат ИВЛ для неизлечимо больного человека, то потенциал еще есть.

У меня отец заболел лейкозом и очень быстро шел к смерти. Мы случайно, чудом попали к врачу, лучшему специалисту в этой области, абсолютному бессребренику. Он сидел в обшарпанном кабинете, к нему была огромная очередь, он ни от кого не брал денег, хотя люди приходили его благодарить. Очень вежливый, интеллигентный. Он дал нам несколько бесценных советов, реализовав которые мы смогли добиться ремиссии, и отец прожил еще почти пять лет, хотя ему вообще шансов не давали. Вот это для меня урок на всю жизнь.

Когда говорят, что человек уже уходит, он инкурабелен и помочь ему нельзя, я всегда думаю об этом. О том, что отец прожил еще почти пять лет с нами. И о том, что я узнала о настоящем враче, который спасает людей. Никто не знает, сколько отпущено человеку его жизни. Помогать надо, независимо от прогноза. Не в наших же руках человеческая жизнь. Иногда бывает, человек жив только потому, что через него все остальные проверяются: достойны ли еще жить на этой земле.

Обиды в соцсетях и благотворительность

– Есть ощущение агрессивной среды вокруг? В СМИ, в интернете?

– Мне кажется, что агрессии стало больше с появлением соцсетей. Это такой феномен. С одной стороны, мы без них не можем, потому что это источник информации, с другой стороны, пользователи соцсетей перестали воспринимать друг друга как живых людей. Огромная человеческая личность в соцсети сводится до крошечного значка. И этот значок доставляет тебе дискомфорт: что-то не то сказал, мнение у него не такое, да просто не нравится он тебе. И ты с ним делаешь что угодно: говоришь гадости, удаляешь, ставишь на нем крест. И тебе кажется, что ты обидел не душу живую, а просто какой-то ненужный значок из своего пространства отодвинул.

Я в какой-то момент поняла, что нужно общаться с друзьями не в фейсбуке, а вживую. Когда я с друзьями за столом сижу и мы спорим (а мы часто спорим, потому что у нас практически на всё разные взгляды), то всё равно сразу миримся. А вот если мы в сети схлестнулись – неприязнь и обида остается дольше.

Наше интернет-пространство завязано на взаимных выяснениях отношений и оскорблениях: эти либералы, эти черносотенцы, эти враги, а эти свои. Я недавно была в храме и общалась с людьми, которые пришли на службу. Один – оппозиционный, другой – консервативный, третий монархист, а все только что из одной Чаши причащались. И стоят, спокойно разговаривают. Меня это поразило. Мы все – Тело Христово, а иногда готовы друг друга разорвать в клочья.

Я как-то была в командировке в Будапеште и познакомилась с местной семьей. Муж русский, очень, что называется, «прокремлевский», а жена из Западной Украины. Он говорит очень яростные слова, а она спокойно сидит и чай пьет. Потом я спросила что-то про Украину – и ее точка зрения оказалась ожидаемой. Я спросила: «А как вы живете вместе?» А они говорят: «Ну мы же семья, у нас двое детей. Сейчас мы друг друга загрызем, и кто будет наших детей воспитывать?»

Конечно, современное информационное пространство тоже способствует росту эмоционального напряжения, и запрос в обществе на агрессивную риторику вырос. Во многом тут вина телевидения, но не только его. Взять хоть электронные СМИ – лучше всего воспринимается что-то яркое, гневное, обвинительное, потому что сразу вызывает эмоции, а эмоции – это лайки и перепосты. Спокойная тональность требует большей вдумчивости, работы мысли, времени. Это на рынке не интересно.

– В Америке проводились исследования о том, что люди, которые много сидят в соцсетях и вообще в интернете, активнее принимают участие в разных благотворительных акциях, благотворительной деятельности.

Социальные сети – мощный ресурс для гражданской активности. И мощный информационный ресурс – благодаря им мы узнаем историю из какого-нибудь глухого поселка, про которую иначе никто бы в жизни не услышал. А для благотворительности это вообще мощный ресурс. Вот , это настолько крутой и мощный поступок…

– 45 миллиардов долларов.

– Человек понимает, насколько деньги теряют свою ценность рядом с появлением нового ребенка в этом мире, рядом с жизнью, с любовью. Сила соцсетей как раз в том, что мы все эти примеры видим и тиражируем. не все читают, а про поступок Цукерберга знают, наверное, все. Такие поступки раздвигают масштабы мирозданья в человеческой голове.

– У благотворительности в России есть шансы в кризис?

– У людей на постсоветском пространстве силен страх, что можно всё потерять, что всё могут отобрать – и люди набирают, накапливают, надеясь, что прошлое не вернется благодаря их усилиям. Но многие уже понимают, как мир изменчив, и твои личные усилия слабо связаны с макроэкономическими сдвигами. В Евангелии есть притча о человеке, который набивал свои амбары, чтобы иметь безбедную старость, а умер в одну ночь, и ничего ему не понадобилось в том мире, куда он попал. Потому что главный твой багаж – твои поступки.

Сейчас в России всё больше людей занимается личной благотворительностью. Всё больше компаний, которые делают это профессионально. Моя подруга, топ-менеджер крупной парфюмерной компании, устроила благотворительную акцию: пригласила женщин, больных БАС (боковой амиотрофический склероз), на профессиональную фотосессию. Им сделали прически, макияж, настоящие мастера их фотографировали, и эти женщины в инвалидных креслах были так потрясающе красивы, так улыбались.

Моя подруга говорит: «Понимаешь, мы вроде как сделали благотворительную акцию, доставили кому-то радость – но вообще-то это мы себе радость доставили. Все наши сотрудники выходили после этого мероприятия с огромными глазами и говорили: какие это потрясающие сильные женщины, как они приняли свою болезнь, как многому можно вообще у них научиться».

Получается, что это такая дорога с двусторонним движением: ты делаешь что-то хорошее человеку, а он в два раза больше отдает тебе самому. Мне кажется, это понимают сейчас многие, и это от кризиса не зависит.

Я почти не помню ее в моем раннем детстве. Как ни пытаюсь пробиться назад, сквозь годы, память приводит все к одному: храм, сильный запах тающих восковых свечей, меня крестит священник, лица которого я не помню - а только красивый певучий голос; рядом она - моя бабушка и крестная мать.

Мне 14 лет, еще недавно я заливалась слезами над прочитанным «Оводом», встречала потрясенные рассветы над «Униженными и оскорбленными», и вот случайно, по пути домой, зашла с ней в храм, и она рассказала мне о Христе. Всем своим детским сердцем почувствовав, что это и есть та самая правда, которую я искала в книгах, прошу крестить меня. В нашем окружении нет никого, кто мог бы стать крестными - мир вокруг живет словно и не зная, что две тысячи лет назад пришел в мир Бог, чтобы умереть за этот мир на кресте.

Так бабушка стала мне крестной матерью, моим путем в храм, моей первой детской верой в справедливость.

Я мало помню ее в те годы. Помню: глубокая ночь, за окном снег, сижу на кухне, жду, когда она вернется. Она ушла в храм на всенощную, а я еще подросток, и мне надо спать. Она держала длинный пост, и я пыталась с ней вместе, но не могла, а она была снисходительной: «Главное - не еда. Ты родителей не обижай, вот тебе и пост».

Но в тот зимний день я твердо решила держать строгий пост и почти ничего не ела - как она. Я не понимала смысла этого воздержания, но мне хотелось каких-то маленьких взрослых поступков, и она это понимала. Уходя, она сказала: «Поешь и спи, я поздно приду. Разговеемся завтра». Но я обещала: «Я тебя дождусь!» И вот сижу, смотрю в окно - давно уже зажглась обещанная звезда, под ногами редких прохожих за окном скрипит снег, а бабушки все нет, и мне страшно хочется есть, и я достаю из холодильника кислую капусту и потихоньку ее «клюю», и почти засыпаю за столом, но разом взбадриваюсь: дверь тихо скрипнула, пришла с мороза моя Тамара Ивановна, улыбается: «Раз ждешь, давай и разговеемся».

И мы едим что-то вкусное, сладкое, и я засыпаю с полным ощущением, что выдержала, выстояла, пост удался. Наутро идем в храм, и там все застлано еловыми ветками, и горят свечи, и всюду полумрак, и на душе горячо и легко, и хочется плакать и смеяться от высокого детского восторга, который приходит, потому что какая-то большая, светлая тайна совсем близко, и ты - участник ее. До сих пор больше всего на свете люблю я этот праздник, и этот запах свежих еловых веток, смешанный с восковым.

Она родилась в 1928-м, под Симбирском. Ее мать была простой крестьянкой, которая весь свой женский век рожала детей, а отец - кузнецом. Я спрашивала, почему ее назвали Тамарой - красивым именем грузинской царицы - она не знала. Иногда я думаю, что имена выбирают не люди. Или - что имена влияют на дальнейшую жизнь человека, особенно имена святых. Моя бабушка была простой крестьянкой, но жила с таким внутренним достоинством, которым, мне кажется, и отличались настоящие цари - не самозванцы. А может быть, те русские крестьяне, которые ушли из нашей истории вместе со старой Россией, были ближе к тому самому настоящему царству - Небесному, и ближе были, чем все поколения, пришедшие им на смену.

В 30-е годы в Поволжье пришел голод. Вся семья Кузнецовых бежала на Кавказ. Ехали в товарных вагонах, мерзли, замерзали. Она никогда об этом не рассказывала - я понимала, что все ее воспоминания о тридцатых - это сильная детская травма. Однажды только на мои многочисленные вопросы она не отмолчалась, как обычно («Да что вспоминать - все уже в землю ушло»), а сказала: «Приехали на Кавказ - а тут кукуруза». Я так и вижу ее, маленькую совсем, тоненькую, в заношенном платьице, с огромными глазами голодного волчонка, - и вокруг эти щедрые кавказские кукурузные поля. За всю свою жизнь она не выбросила ни одного куска хлеба. Сколько помню ее - ела все, что было в тарелке.

Когда пришли немцы, она была худеньким подростком. О войне она тоже не любила вспоминать. Я знала лишь, что она вместе со взрослыми односельчанами копала окопы.

Как-то я крепко к ней пристала с расспросами: «Ну, что ты больше всего запомнила из того времени?» Она ответила: «Помню, как немец дал мне шоколадку». Она всегда отвечала честно - или не отвечала совсем. Этот немец с шоколадкой меня потряс до глубины души: как же так - он же враг. Только недавно моя мать прояснила картину: «Этот немец был врач, он спас ее от тифа».

Я смотрю на ранние сохранившиеся фотографии бабушки и вижу белокурую светлоглазую девчонку с завитками волос. Может быть, тот немецкий врач, увидев ее умирающей, вспомнил свою дочь. Может быть, он, солдат армии врага, винтик в машине убийства и зла, был неплохим человеком, если решил спасти чужую девчонку. Я никогда не узнаю, кем он был, но благодаря ему Тамара дожила до 87-ми лет, родила трех детей и вырастила восемь внуков.

После войны работала в колхозе. Познакомилась с красивым осетином, который так не был похож на мужчин ее северной родины. Вышла замуж, работала, воспитывала детей. Ее муж и мой дед Федор говорил всегда своим дочерям: «Будьте такими, как ваша мать». Он рано умер, она сразу постарела и теперь жила только для детей. Подолгу жила у дочерей, помогая воспитывать внуков.

Я помню ее маленький, всегда свежевыбеленный дом в поселке - каждый год в мае меня отвозили к ней на каникулы, и я часами лежала с книгой на траве в ее крошечном садике, под цветущей сиренью, или спала за печью в кухне, а утром просыпалась от совсем близкого, горячего запаха свежеиспеченного хлеба. Я совсем не помню ее лица в том домике - только запах сирени и свежего хлеба. Но она всегда была где-то рядом, за спиной, вокруг, и ее мягкий теплый голос звучал во мне, даже если я была далеко.

До самой пенсии она работала в совхозе. Две ее медали - ветерана труда и юбилейная, «за доблестный труд», лежат сейчас передо мной.

Совхоз, в котором протекла вся ее семейная жизнь, находился на территории Чечено-Ингушской АССР. В начале 90-х, во время осетино-ингушского конфликта, она с семьей сына ушла из поселка. Поселилась в Моздоке у одной из дочерей - у моей тетки - и прожила там всю оставшуюся жизнь. О причинах бегства рассказывала мало, но я знала, что кто-то захотел забрать ее дом, она не соглашалась - могила деда рядом, - а потом стали угрожать сыну и его семье, и они уехали. Это было второе бегство в ее жизни, и если первое было связано со становлением тоталитарной империи, то второе - с ее разрушением.

Она никогда никого не винила в этом побеге. Я спрашивала: «А кто виноват?» Она отвечала: «Соседи у нас были хорошие. В обиду нас не давали. Защищали нас». И перечисляла соседей по именам.

Всегда, в любое время, есть люди, которым нужна война - если их становится много, они добиваются своего. «Значит, судьба такая - на своем веку их встретить». Она считала, что мы все время проверяемся на прочность, и нельзя злом отвечать на зло - мир жив, пока против зла есть добрая воля. Ее доброй волей было прощение, и это давало ей большую внутреннюю силу.

Ее ответы приоткрывали для меня книгу большой, настоящей жизни, которую я не смогла бы прочесть, потому что во мне не было таких душевных сил. Я всегда знала, что настоящие русские люди - такие, как она. И настоящая Россия - такая. Спокойная, всегда прощающая, всегда непобедимая - потому что сильная духом и верой.

Я не знаю, как она пришла в церковь. В совхозе не было церкви, и только в Моздоке, уже вдова, она стала приходить в Успенский храм. Ее родители были глубоко верующими людьми, и мне кажется, тот вынужденный перерыв, который случился в ее религиозной жизни при переезде на Кавказ, был для нее лишь мигом - так органично и прочно вошла она в жизнь приходского храма, продолжая вековую семейную традицию.

На Литургии она всегда стояла справа от Царских врат, и если я приходила к ней в гости и не находила ее дома - знала, что искать надо в церкви. Я входила в храм - и видела впереди ее ровную спину. Уже старея и слабея, она никогда так ни разу и не приспела на скамейку, всегда заполненную ее сверстницами. Как будто хотела отстоять все те годы, которые вынужденно пропустила.

Соседские бабушки в шутку называли ее «генералом». Так и говорили мне у входа в храм: «Вот она, наш генерал». Бывало, моя тетка пожурит ее: «Мам, ну зачем столько стоять? Ноги устают, а ты немолодая. Ну какие у тебя грехи?» Бабушка отвечала: «У всех грехи, и у меня грехи. Безгрешных нету». Вот скажет две фразы - а в них столько народной мудрости, столько библейской глубины, что вспоминаю через много лет, уже повзрослев и прочитав много книг, - и понимаю, что и правда существует этот загадочный культурный код, который у русских, как и у греков или грузин, замешан на православной вере и передается из поколения в поколение.

Я пытаюсь вспомнить, видела ли хоть раз ее без платка - и не помню. Свой белый хлопковый платок днем она не снимала. Внутренняя ее строгость к себе и приверженность к правилам, которые переняла она от матери, не отражалась на детях или внуках - мы были очень свободно воспитаны, - но всегда в ней чувствовалась. В небольшой коробке она хранила портрет своей матери, Наталии Павловны, одетой в простую блузку и платок, — и орден матери-героини в виде звезды, который дала Наталии Павловне советская власть за воспитание десяти детей.

До самой старости она что-то сажала в огороде, поливала, копала, приносила в ведрах домой какие-то овощи, ягоды, — консервировала все это, и зимой кормила нас своими разносолами.

Моя мать вслед за теткой укоряла ее: «Не бережешь себя», а бабушка с улыбкой отвечала: «Бог бережет».

Читала она мало - всю жизнь, с утра до ночи, работала. Только в глубокой старости, уже после инсульта, часто сидела с книгой, и однажды привела мне что-то из пророка Исайи, но я не могу вспомнить, что именно.

Бог ее берег, дети и внуки - уважали, любили; она была центром большой семьи, разбросанной по России. Когда в семье одного из ее внуков появились приемные дети, и родственники разволновались, она вспомнила, что на ее родине такое часто случалось: «Взять сироту - дело богоугодное, как если бы храм построить». И все сразу успокоились.

Она пережила онкологическую болезнь, операцию, инсульт, смерть двух детей и одного внука. Последние два года она все слабела и почти не выходила и комнаты. Не ходила и в храм - храм был в ее маленькой, простой комнате, похожей на келью: иконы, четки, Евангелие, Ветхий завет. Она никогда не жаловалась. Ни разу, ни одной секунды, я не видела ее унылой. Только в последний год жизни, в одну из наших встреч, она тихо вздохнула: «Засиделась я тут», - и тут же извиняющаяся улыбка: мол, прости ты меня, грешную. Всю жизнь прожив в движении и заботе, она получила от Бога эти два года жизни - как будто для того, чтобы подготовиться к уходу в другой мир.

А потом она легла и перестала вставать, есть и говорить. Молчала, смотрела на входящих - как будто кого-то ждала. На третий день ее поста и молчания близкие догадались, позвали священника - она его узнала. Через два часа после причастия ее не стало на этой земле. Над гробом во дворе летала белая бабочка, легкая и красивая, как душа моей Тамары Ивановны. Эту бабочку я видела и на кладбище, у креста, на котором отмечен был большой и красивый путь: 20 ноября 1928 - 4 июня 2015.

Прощай, мой дорогой генерал. Все, что есть у меня от тебя - мое детство в сиреневых зарослях, моя первая любовь к Богу, моя окрепшая связь с той старой Россией, которой, казалось, больше нет, - все это со мной теперь навсегда. Может быть, это и есть - та самая вечная память, которой мы просим у Бога. Потому что в ней - не конец, а продолжение.

Ольга АЛЛЕНОВА родилась в 1976 году в Северной Осетии, в городе Моздоке. В 1998 году окончила факультет журналистики Северо-Осетинского государственного университета. С самого начала второй чеченской кампании работала в Чечне. Писала о терактах в "Норд-Осте" и Беслане, о событиях в Ингушетии, Южной Осетии, Кабардино-Балкарии, Грузии, Абхазии, Азербайджане и Нагорном Карабахе. В настоящее время - специальный корреспондент издательского дома "Коммерсантъ", постоянный автор газеты "Коммерсантъ" и журнала "Коммерсантъ Власть". В январе 2007 года стала лауреатом национальной премии в области прессы "Искра" за репортаж из Ливана. В декабре 2008 года за серию репортажей из зоны боевых действий в Южной Осетии награждена общественным движением "Россия православная" Серебряным орденом "За жертвенное служение". Автор книги "Чечня рядом". Лауреат премии «Камертон».
..

Ольга АЛЛЕНОВА: статьи

Ольга АЛЛЕНОВА (род. 1976) - журналист, специальный корреспондент издательского дома "Коммерсантъ": | | | | .

ИМЯ БОГА
О том, почему не стоит ругать «Аллаха» даже на Русском марше, и зачем стране дикие и неумные граждане - Ольга Алленова.

В одну из поездок в Израиль мне посчастливилось попасть на раннюю литургию в храм Рождества Христова в Вифлееме. Начинается она каждый день в 6 часов утра, проходит прямо в пещере, где родился Младенец, царских врат здесь нет, и таинство Евхаристии проходит прямо перед вами, на престоле, расположенном над Вифлеемской звездой. Священник, православный араб, по-русски не говорил, но разрешил сослужить ему русскому священнику из группы паломников, пришедших на службу.

Служили на арабском, греческом и русском. Певчие, стоявшие тут же, справа от престола, пели по-арабски - как объяснили мне потом, и священник, и певчие - это местные жители. Арабское пение совсем не похоже на греческое, и тем более - на русское. Несколько раз во время пения паломники услышали слово «Аллах». Россияне из паломнической группы растерянно переглядывались…

Когда-то давно, в Иерусалиме, в торговой лавке недалеко от храма Гроба Господня я познакомилась с семьей православных арабов - у них были красивые византийские иконы. Сын хозяина лавки говорил по-русски. Он рассказывал, как можно попасть в Иерусалим на Пасху, кто такие люди в одинаковых ярких фиолетово-оранжевых одеждах, которых мы встречали во всех христианских храмах повсюду (оказалось, что это православные эфиопы), и как по-арабски будет «Бог». «Бог - это Аллах», - сказал он, удивившись моему невежеству. И у арабов-христиан «Бог» это тоже «Аллах»? - уточнила я. «Конечно», - еще больше удивился мой собеседник.

Вернувшись домой, я прослушала курс лекций о Ветхом Завете, в котором была глава, посвященная именам Бога в авраамических религиях. Оказалось, что по-арабски «Бог» - действительно «Аллах». Что древнееврейское «Элохим» и арабское «Аллах» имеют один корень. Что православные арабы, славящие на Литургии «Аллаха», и мои соотечественники в российских храмах воспевают славу Одному и тому же Богу. А значит, люди, считающие Аллаха «чужим» богом и оскорбляющие его, оскорбляют ни много ни мало - Бога.

Молодые люди, кричавшие на Русском марше, прошедшем в Люблино 4 ноября, оскорбительные словосочетания с именем «Аллах», всего этого, конечно, не знают. Я понимаю, что главная проблема нынешнего русского национализма - в недостатке образованности внизу и ответственности наверху. Лидеры, которых нельзя назвать неграмотными, не собираются просвещать свой электорат - им удобнее его использовать. Власти это тоже удобно. Погромный потенциал вообще удобно использовать всем.

Отвечать на требования просвещенного народа тяжело. Придется объяснить, почему в школах не хватает квалифицированных педагогов; почему подготовка ребенка к поступлению в вуз теперь стоит больших денег; почему учителя младших классов пишут по-русски с ошибками; почему выпускники детских домов теперь не имеют льгот при поступлении в вузы; почему на лечение больных детей надо собирать всем миром и отправлять их за границу вместо того, чтобы обучить специалистов и лечить таких детей в России; и зачем мы тратим миллиарды на саммит АТЭС и Олимпиаду в Сочи, если эти баснословные вложения в имидж страны никак не отразятся на жизни ее граждан? Как объяснить, что он не прав, умному гражданину, считающему, что имидж страны - это не олимпиада, а ее народ, его защищенность, его права? Это невозможно.

Легче управлять народом, который ищет врагов, виновных в своих бедах. Который ненавидит людей за то, что они исповедуют другую религию или принадлежат к другой национальности. Такому народу достаточно кого-то побить или унизить, чтобы почувствовать себя удовлетворенным. И такой народ, конечно, стоит той власти, которую имеет. Власти, которая разделяет и властвует по старому, проверенному временем принципу.

В тот день после Причастия паломники столпились вокруг русского священника и просили его объяснить, почему на православной службе в Вифлеемском храме Рождества Христова «пели про Аллаха». Священник вопроса не ожидал и засмеялся. А потом рассказал о том, как зовут Бога. И о том, что все мы - дети Авраама, а христианство, ислам и иудаизм - авраамические религии. Он, конечно, сказал и о том, что каждый верующий считает именно свой путь истинным, иначе это были бы уже не верующие, но что в каждой религии прописано уважение к верующим других конфессий. Что любовь к ближнему, заповеданная Богом наравне с любовью к Нему, это не только любовь к родственнику или единоверцу. Это любовь к любому человеку, который вдруг оказался рядом - на улице, в метро, на дороге в соседнем автомобиле. Что притча о добром самарянине, оказавшем помощь иноверцу и иноплеменнику, - это как раз о любви к ближнему, которая выше других заповедей Божьих.

Я немного послушала и ушла. Мне было радостно и спокойно за людей, которые остались с этим священником.

"ПОЛИТКОВСКАЯ МНОГОЕ ПОНИМАЛА ИНТУИТИВНО И СРАЗУ "

Журналистка «Коммерсанта» стала первым лауреатом премии «Камертон». Премия имени обозревателя «Новой газеты» Анны Политковской будет вручаться впервые. И первой ее получит специальный корреспондент ИД «Коммерсантъ» Ольга АЛЛЕНОВА.
***
Наверное, на Кавказе и северном, и южном, уже и нет мест, где бы Ольга АЛЛЕНОВА ни побывала. Вторая чеченская война с самых первых ее дней и до последних. События в Нагорном Карабахе, в Ингушетии, Южной Осетии, Кабардино-Балкарии, Дагестане, Грузии, Абхазии, Армении, Азербайджане. Да что там Кавказ, по ее блистательным репортажам можно представить многие события горячих точек не только в России, но и в мире. Теракт в «Норд-Осте» и Беслане, война в Ливане…

Ольга Алленова - как камертон (точное название премии) откликается на все самые больные, опасные и острые события. И пишет не из кабинета, а с места этих событий, и именно это - абсолютно в духе Анны Политковской. Она также слышит людей, слышит всегда самое главное. Конечно, у Ольги совсем другая стилистика, но она пишет так же точно и ясно, убивая все лживые домыслы и обнажая суть. И так же подмечая тончайшие нюансы, детали. Люди, которых ты не видел никогда, стоят перед твоими глазами даже спустя годы. Каждый здесь вспомнит что-то свое, а я скажу об очевидце бесланской трагедии, который назвал малышей, выпрыгивавших из окон школьного спортзала «муравьишками». Выпрыгивали и разбегались, многие бежали к крану с водой, под огнем, хотели пить. Такое слово, доброе и теплое, - «муравьишки».

А еще я помню про женщину, которая подсадила ребенка в окно, а сама уже не вышла, погибла, и о том, что перед ее портретом уже на 40-й день другая женщина, потерявшая свою девочку в бесланском аду, взмолилась: «Ты там приглядывай за ней, она же маленькая…» Цитата не дословная, пишу по памяти, но ведь помню, спустя столько лет…

Это важно для нашего лауреата? Или важнее, что что-то меняется после публикаций? И какие публикации дороги ей самой?
- Знаете, у меня в юности было очень романтическое представление о профессии. Я думала, что журналист может даже в одиночку всем помогать и всех спасать, менять мир, - отвечает Ольга Алленова. - Я даже на вступительных экзаменах об этом что-то написала в сочинении. На первом же курсе я начала работать, пришла в психиатрическую больницу писать репортаж, а рядом с больницей было кладбище, и каждый день пациенты смотрели в окна, как кого-то хоронят. Меня это потрясло, мы с коллегой об этом написали, но ничего не изменилось. Это было первое столкновение с реальностью, потом такое часто происходило. Но через какое-то время я поняла, что важен не столько конечный результат, сколько процесс, - важно, когда о какой-то важной теме узнают люди, когда они говорят, обсуждают, это как-то влияет на перемены в общественном сознании.

А самые важные тексты для меня - те, которые я глубоко пережила. Это часть меня, которая со мной навсегда. Это Беслан. Я не думаю, что мои статьи что-то изменили в стране, потому что эта боль не ушла, не забыта, проблемы не решены, расследование не завершено, вопросов масса, ответов нет. Но мне важно, что эти статьи кто-то читал, кому-то я смогла рассказать то, что видела, и многие мои знакомые до сих пор это помнят. То, что помнят, - это самое главное.

- Оля, сколько лет вы в журналистике? И как семья относится к вашим небезопасным поездкам?
- Я в 1993-м поступила на отделение журналистики филфака в Северо-Осетинском госуниверситете, тогда же начала внештатно работать в местных газетах (республиканская «Северная Осетия» и «Слово»). Уже через год меня взяли штатным сотрудником. С тех пор работала почти без перерывов. А в штате «Коммерсанта» я с 2000 года.

Семья, слава Богу, меня понимает. Знает, как мне это важно. Сейчас я, правда, сама уже немного устала. Все-таки мне уже 37. Иногда я думаю, что репортерство - это для молодых, когда дом - повсюду. Сейчас у меня командировок меньше, появились другие темы, кроме Кавказа, но без работы по-прежнему не могу просто физически жить.

-Что из последних событий вас больше всего потрясло?
- Меня потряс «закон Димы Яковлева», я долго не могла поверить, что такой закон вообще возможен в моей стране. Несколько лет назад подруга привела меня работать волонтером в детскую больницу, в отделение для отказников, и я впервые увидела, сколько там тяжелобольных детей, которые проводят в больнице по полгода - за ними просто нет достаточного ухода в сиротских учреждениях. Было несколько случаев, когда детей усыновляли иностранцы, об этом сразу становилось известно. Я долго пыталась понять, почему там больных детей усыновляют, а у нас нет. Медицина, уровень социальных гарантий - понятно. Но вот почему человек в один момент решает расстаться с беспроблемной жизнью, взять крест и от этого испытывать счастье -- это, мне кажется, связано с широтой души, со стремлением сделать мир добрее, облегчить кому-то жизнь. Это миссионерство, оно развито там и не развито пока у нас. И этот закон, по сути, лишил тысячи детей с инвалидностью шансов на нормальную жизнь. И то, что об этом очень много писали в СМИ, и в моем издании, и коллеги из других ресурсов, мне кажется очень важным - люди демонстрировали свое несогласие, были даже политики, которые не боялись об этом сказать. И митинг 13 января против этого закона был, на мой взгляд, самой важной демонстрацией того, что общество выросло… Это все - работа на будущее, работа над нашим постсоветским сознанием, и это как раз то, о чем я говорила, - важен не столько результат, потому что результата не будет очень долго, но важно, что этот процесс идет. И может быть, через какое-то время власть поймет, что она больше не может принимать такие законы, потому что общество ей этого не позволит.

- Что вы не любите, просто физически не переносите?
- Не переношу декларируемое превосходство одних людей над другими. Люди рождены равными, независимо от национальности, вероисповедания, образования и культурной идентичности. Очень тяжело видеть, что эта аксиома сегодня в России утрачивает свою ценность. Мне кажется, в школе каждому ребенку надо дарить иллюстрированную Всеобщую декларацию прав человека, - может быть, это нас спасет. Еще не переношу хамство.

- Что вас искренне радует?
- Радуют добрые люди. Открытые, гостеприимные. В командировках часто таких встречаю - еще поэтому очень люблю свою профессию, она как бы расширяет мир вокруг меня.

- Вы - автор книги «Чечня рядом. Война глазами женщины». Что там самое важное?
- Это сборник заметок, разбавленных авторскими ремарками, воспоминаниями. Эта книга мне была необходима как некий эпилог. В тот год, - 2007-й - я уже поняла, что Чечня меняется, что мне эмоционально очень тяжело туда ездить, потому что для меня Грозный навсегда останется тем разбитым, истекающим кровью городом, который я увидела в начале 2000-го. Этот город был частью меня, со всеми погибшими, ранеными, потерявшими родных людьми. И все эти небоскребы и проспекты Путина и Кадырова никак не были связаны в моем сознании с городом. И мне тогда нужно было поставить точку, подвести какую-то черту под этим этапом моей жизни. Я больше не могла туда ездить. Это, наверное, была такая своеобразная защитная реакция. И мне, конечно, важно было рассказать в этой книге то, что я сама лично пережила за 7 лет работы в Чечне. О тех открытиях, которые я сделала. О том, как нам врали, что в Грозном нет мирных жителей, что все они ушли по открытому властями коридору для беженцев. О том, как за каких-то несколько месяцев я поняла, что «террористами и бандитами», которых бомбила моя страна, были старики, женщины и дети, которые не смогли уехать из Грозного, они прятались в подвалах, без еды и воды, и там же умирали или сходили с ума, а настоящие террористы и бандиты этой участи избежали. Я не видела ни одного боевика в разбомбленном Грозном — только трупы женщин и стариков.

Мне было важно сказать о том, что эта война не закончится Чечней, что она расползется… Те, кто выжил в Чечне, но потерял родных и свой дом, никогда не забудут войну. Те, кто там воевал и потерял там друзей, тоже не забудут. Люди, пострадавшие в терактах, - никогда ничего не забудут. Ни те ни другие не могут и не хотят всего этого простить. Власть не хочет говорить о своих ошибках, не хочет нести ответственность за то, что случилось на Кавказе. Нет на это политической воли. Не было никакой работы над ошибками, никаких расследований, никакого разговора. Все, что делает власть, - пытается закрыть проблему деньгами. Но это не помогает, в обществе растет ненависть, агрессия. Российская власть до сих пор не попросила прощения за то, что допустила Беслан, - у матерей, потерявших в Первой школе все, что у них было в этой жизни.

Все проблемы у нас - замороженные. Это какая-то политическая традиция - не решать проблемы, а замораживать их. В какой-то момент их извлекают из сундука, и начинается новый виток конфликта.

- Что для вас премия имени Политковской?
- Я брала у Анны Политковской всего одно интервью, небольшое, но хорошо это помню. Это было связано с ее исчезновением в Чечне. У меня тогда было сложное к ней отношение, мне было 24 года… Я услышала о ее исчезновении, потом Анна нашлась, это была громкая история, - мне показалось, что слишком много шума, что он не нужен. Тогда у журналистов, работающих в Чечне, было много проблем, мы были запуганы тем, что нас туда не пустят, лишат аккредитаций, и хотелось все делать тихо, не создавая никому проблем.

Но я была неправа, это стало ясно уже потом, когда я прочла ее расследования о ямах, в которых военные держали задержанных. Это было просто два разных мира - тот, в котором молчали и не создавали проблем, и тот, в котором кричали во весь голос.

Она первой подняла эту тему - насилия в отношении военнопленных и просто задержанных гражданских, которых в чем-то подозревали. Во всяком случае, я прочла об этом впервые именно у нее. Мы тогда жили в перевернутом мире, военные нам говорили, что «на войне - как на войне», что «если не мы их, то они нас», и никому не приходило в голову, что насилие не остается без ответа, оно порождает новое насилие, и этому не будет конца. Этому до сих пор нет конца.

Вообще у меня в те годы было много открытий, я помню, как переехала с военной базы в живой Грозный, увидела больницы с покалеченными людьми, подвалы, в которых жили старики, потерявшие жилье, простых людей, учителей, врачей, чиновников, милиционеров, их детей. Они пережили бомбежки, я увидела их дома с огромными крысами, которые ничего не боялись, детские кроватки и спящих рядом отцов с автоматами. Это был совершенно новый этап жизни и работы, я благодарна Богу за все, что тогда увидела. Это мне помогло как-то сформироваться, и в профессии тоже. Я познакомилась с чешской журналисткой Петрой Прохаской, которая жила в разрушенном Грозном и открыла в нем приют для детей, потерявших родителей. Это были такие открытия, которых в обычной жизни, может, никогда не сделаешь. Мне понадобилось время, чтобы понять, что такое Чечня для России, какова ответственность России за то, что там происходило, какими будут последствия… У Политковской это понимание было с самого начала, она как-то почувствовала все это - и про ответственность, и про последствия. Она была не просто мужественным человеком - очень терпеливым, что мне кажется гораздо важнее. В журналистике это вообще большая редкость. Мы привыкаем к тому, что заметки надо писать быстро, мы устаем от одной и той же истории, растянувшейся во времени, даже если в центре этой истории - нарушения прав личности, издевательства, пытки, мы говорим: «Ну я ведь об этом уже писал, хватит» - и закрываем тему. Как будто перелистываешь страницу книги. Но вместо книги тут чья-то жизнь.

Вот Политковская это понимала. Поэтому очень скурпулезно вела свои расследования, не боясь, что читателю надоест тема, что это неинтересно и не «имеет резонанса». Она могла сделать резонансной любую тему, потому что понимала, что страна - это пирамида, в основе которой простые люди, каждый со своими проблемами. И если в основе пирамиды нарушают права человека, если в основе - коррупция, унижения личности, пытки, неработающее правосудие, - то рано или поздно вся зараженная система начинает рушиться. В основе страны - простой человек. И журналистика - о нем и для него. Вот это понимание - своего рода социальная ответственность журналиста. Хорошо бы об этом говорили на журфаках.

Политковская была феноменом, она многие вещи чувствовала интуитивно и сразу, там, где другие продираются годами, пытаясь применять «рациональный» подход. Она работала много, она этим жила, мне кажется, у нее была потрясающая работоспособность, - но вам об этом, наверное, известно лучше и больше, чем мне. Я вообще не знаю в российской журналистике людей, которые могут так работать.

И я, конечно, совершенно точно знаю, что этой премии, ее имени, я совсем не стою. Я не умею так работать, у меня нет такого терпения, устойчивости, мужества. Но я очень рада, что «Новая газета» так высоко оценила мою работу, спасибо большое всем моим коллегам.

Ошибка Lua в Модуль:CategoryForProfession на строке 52: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Ольга Алленова
Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).
В 2016 году

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Имя при рождении:

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Род деятельности:
Дата рождения:
Гражданство:

Россия 22x20px Россия

Подданство:

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Страна:

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Дата смерти:

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Место смерти:

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Отец:

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Мать:

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Супруг:

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Супруга:

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Дети:

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Награды и премии:

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Автограф:

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Сайт:

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Разное:

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).
[[Ошибка Lua в Модуль:Wikidata/Interproject на строке 17: attempt to index field "wikibase" (a nil value). |Произведения]] в Викитеке

Алленова Ольга Владимировна (род. , Моздок , Северная Осетия) - российский журналист, автор книги «Чечня рядом. Война глазами женщины».

Биография

Ольга Алленова родилась в Северной Осетии, в городе Моздоке в 1976 году .

Окончила факультет журналистики Северо-Осетинского государственного университета.

Деятельность

Библиография

Премии и награды

Напишите отзыв о статье "Алленова, Ольга Владимировна"

Примечания

Ссылки

[[К:Википедия:Изолированные статьи (страна: Ошибка Lua: callParserFunction: function "#property" was not found. )]][[К:Википедия:Изолированные статьи (страна: Ошибка Lua: callParserFunction: function "#property" was not found. )]]Ошибка Lua: callParserFunction: function "#property" was not found. Алленова, Ольга Владимировна Ошибка Lua: callParserFunction: function "#property" was not found. Алленова, Ольга Владимировна Ошибка Lua: callParserFunction: function "#property" was not found. Алленова, Ольга Владимировна

Отрывок, характеризующий Алленова, Ольга Владимировна

Рядом с кроватью, на каменном полу, стоял на коленях длинноволосый молодой мужчина, всё внимание которого было буквально пригвождено к юной роженице. Ничего вокруг не видя и не отрывая от неё глаз, он непрерывно что-то нашёптывал ей, безнадёжно стараясь успокоить.
Я заинтересованно пыталась рассмотреть будущую мать, как вдруг по всему телу полоснуло острейшей болью!.. И я тут же, всем своим существом почувствовала, как жестоко страдала Эсклармонд!.. Видимо, её дитя, которое должно было вот-вот родиться на свет, доставляло ей море незнакомой боли, к которой она пока ещё не была готова.
Судорожно схватив за руки молодого человека, Эсклармонд тихонько прошептала:
– Обещай мне… Прошу, обещай мне… ты сумеешь его сберечь… Что бы ни случилось… обещай мне…
Мужчина ничего не отвечал, только ласково гладил её худенькие руки, видимо никак не находя нужных в тот момент спасительных слов.
– Он должен появиться на свет сегодня! Он должен!.. – вдруг отчаянно крикнула девушка. – Он не может погибнуть вместе со мной!.. Что же нам делать? Ну, скажи, что же нам делать?!!
Её лицо было невероятно худым, измученным и бледным. Но ни худоба, ни страшная измождённость не могли испортить утончённую красоту этого удивительно нежного и светлого лица! На нём сейчас жили только глаза… Чистые и огромные, как два серо-голубых родника, они светились бесконечной нежностью и любовью, не отрываясь от встревоженного молодого человека… А в самой глубине этих чудесных глаз таилась дикая, чёрная безысходность…
Что это было?!.. Кто были все эти люди, пришедшие ко мне из чьего-то далёкого прошлого? Были ли это Катары?! И не потому ли у меня так скорбно сжималось по ним сердце, что висела над ними неизбежная, страшная беда?..
Мать юной Эсклармонд (а это наверняка была именно она) явно была взволнована до предела, но, как могла, старалась этого не показывать и так уже полностью измученной дочери, которая временами вообще «уходила» от них в небытиё, ничего не чувствуя и не отвечая… И лишь лежала печальным ангелом, покинувшим на время своё уставшее тело... На подушках, рассыпавшись золотисто-русыми волнами, блестели длинные, влажные, шелковистые волосы... Девушка, и правда, была очень необычна. В ней светилась какая-то странная, одухотворённо-обречённая, очень глубокая красота.
К Эсклармонд подошли две худые, суровые, но приятные женщины. Приблизившись к кровати, они попытались ласково убедить молодого человека выйти из комнаты. Но тот, ничего не отвечая, лишь отрицательно мотнул головой и снова повернулся к роженице.
Освещение в зале было скупым и тёмным – несколько дымящихся факелов висели на стенах с двух сторон, бросая длинные, колышущиеся тени. Когда-то эта зала наверняка была очень красивой… В ней всё ещё гордо висели на стенах чудесно вышитые гобелены… А высокие окна защищали весёлые разноцветные витражи, оживлявшие лившийся в помещение последний тусклый вечерний свет. Что-то очень плохое должно было случиться с хозяевами, чтобы столь богатое помещение выглядело сейчас таким заброшенным и неуютным…
В продолжение темы:
Интернет

В последнее время, а именно когда компания mailgroup выкупила все акции Вконтакте, участились случаи бана страницы, и многих интересует как разморозить страницу в контакте ,...

Новые статьи
/
Популярные